образом творить для себя благо. Творцом корову не назовут, и муравья не назовут, потому что нет у них ума. Умом обладает только человек и потому он изобретает все то, что ему вредит. Так что вред — это первейшее благо. Так рассуждал ограбленный профессор.
Грабители отняли бинокль, они его пропьют, но сначала продадут. А это уже рынок, рыночные отношения, и тут прав коллега. Чтоб тебя ограбили или хотя бы убили, нужно что-то продать. А это значит, сначала сделай что-то для рынка.
Но человек делает и для души. Лев Георгиевич уже знал, что он в домашних условиях очистку воды не осилит, а вот взрывчатку изготовит, снабдит ее химическим взрывателем, и в виде пакета, в котором будут и картофельные очистки, оставит в забегаловке. Среди пострадавших будут и обидчики.
Обиженный профессор рассуждал как примитивный террорист. Но иного способа наказать «небритую сволочь», как он считал, у него не было.
«Ну а я? Я! Зачем среди ночи вышел во двор? Зачем? Посмотреть комету».
Получался абсурд: виноватой оказывалась комета Хикутаки. И вообще во всем всегда виноват Космос, даже в том, что люди друг друга грабят, убивают, словом, производят над собой опыты, и если окидывать взглядом все прошлое человечества, то не трудно будет понять: эксперименты не прекратятся, пока не погибнет последний экспериментатор.
Осознавая себя уже подопытным существом, профессор установил любопытную взаимосвязь: не пролети над Прикордонным комета Хикутаки, он не лишился бы трофейного бинокля. Значит, Космос вмешивается в жизнь людей самым непосредственным образом, и люди издревле называют его господом богом. Космос — всемогущ. Космос — творец. Он бессмертный экспериментатор.
И ночное ограбление — это частный случай божественного эксперимента. Ни одно научное открытие не обходится без грабежа. Неслучайно поэтому господь бог поместил на Голгофе Иисуса Христа меж двух разбойников. Профессору казалось, что не Иисус Христос, а разбойники ожили, прошли через века, попали в Прикордонный, обутылились «гурьмовкой» и вернулись к своей прежней профессии.
«Пока будет человечество, будут и грабители, — думал профессор. — А спасать человечество, значит, спасать и грабителей». Получался абсурд…
Мысли были, как глыбы скальной породы — тяжелые, острые… Профессор думал… Украли бы Космос, не так было бы обидно. А то украли бинокль — это же память! Больней всего, когда у тебя отбирают память.
Несколько иначе думал другой профессор. После ночного звонка Льва Георгиевича пришла в голову мысль срочно отправить Гурина в Германию. Доллары есть. Пусть подберет микроскоп, а заодно купит себе и цейсовкий бинокль. Бывает, что маленькая вещь дороже большой, не затронувшей сердце.
Сам же Иван Григорьевич решил ехать в Москву, в институт микробиологии. Но прежде следовало воспользоваться приглашением старого чекиста — побывать у него в гостях и — как сложится встреча — посвятить его в свою работу. Не имея агентурных связей, трудно искать то, что ищешь.
Глава 52
И все же весна брала свое. После резких перепадов температуры наконец-то со Средиземноморья повеяло теплом: мощный антициклон, две недели господствовавший над Восточной Европой, отступил за Урал.
В конце марта двое суток подряд шел снег с дождем, но уже в самом городе чувствовался дух весны. А самое удивительное, в глубоком дворике меж мартеновским и механическим цехами, где всегда затишно и застоявшийся воздух не подпускает ночного холода, зацвел персик. Завод стоял, а персик цвел, радуя души по привычке приходивших в свои цеха рабочих.
Работы не было, но люди, соскучившиеся по общению, толпились у цветущих деревьев, делились новостями, рассказывали анекдоты.
Никогда не унывающий тридцатилетний горновой Никита Деригуз рассказывал:
— Вышли два соседа за ворота, а на сельсовете уже не красный флаг, а не пойми какой. Сосед спрашивает соседа: «А шо воно, кумэ, чи влада у нас поминялась? Флаг другий: знызу жовтый, зверху — сыний. Шо цэ означае?» — «А означае, кумэ, — отвечат сосед, — шо влада действительно поменялась, и мы, тепэр ужэ суверенни, обисралысь аж до самого нэба».
— Это что, — включился в разговор Семен Тестов. — Знаете, как создавался флаг у наших северных соседей? Шла колонна по Тверской. От Кремля под белым флагом. А с тротуара толпа: «Беляки! Капитулянты! Демократы!» А от площади Маяковкого навстречу — другая колонна. Под красным флагом. А с тротуара толпа: «Совки! Профукали свою власть!» А от Художественного театра — третья колонна. Под голубым флагом. А с тротуара толпа: «Пидоры! Нацмены!» Все три колонны сошлись на площади Пушкина. Вышел всенародно избранный, привычной фразой обратился к колоннам: «Россияне! Вот вы, загогулины, снова вместе. Пусть же ваши флаги будут нашим общим знаменем». И подняли над Кремлем трехцветное полотнище. Так начался у наших соседей год мира и согласия.
Эти байки здесь уже слышали, и новым было только то, кто лучше расскажет.
Потусовавшись, рабочие расходились по домам, унося с собой единственную отрадную новость: персик зацвел! В этом все они видели добрую примету.
Раньше обычного, в полдень, вернулся домой Иван Григорьевич.
— Настенька! — заговорил с порога. — На заводе персик зацвел. Понимаешь, наш завод словно преобразился.
Вырвалось само собой, что завод — наш.
— В такую погоду? — удивилась Анастасия Карповна.
— Именно! Подходят, любуются. Но что меня особо тронуло, никто не сломал ни одной веточки. Я тоже не посмел. А — хотелось. Тебе преподнести.
— Будем считать, что преподнес, — сказала она.
На ее помолодевшем лице было столько одухотворенности, как будто и в самом деле он подарил ей цветы. Ее взгляд поразительно напоминал взгляд Мэри. Видимо, у любящих женщин есть что-то общее и во взгляде, и в интонации голоса, и даже в прикосновении руки.
Годы — целых сорок лет — оказались шире Атлантического океана. Но прав поэт, сказавший: океанская волна не захлестнет огонь любви, если он полыхает в груди…
Под пеплом времени у Насти сохранились искры этого изумительного огня. Иван Григорьевич чувствовал, что к нему возвращается молодость, и первая любовь будет и последней…
Но Мэри!.. Покойную Мэри он продолжал любить. Он не верил ни в бога, ни в черта, но готов был поверить в Аллаха: тот благословил бы его жить с двумя любимыми женщинами. Судьба оставила ему одну, и он боялся ее потерять, как боится уже лишившийся глаза человек потерять свой единственный глаз.
Было больно, что сыновья не приняли его Родину как частицу своей. И он, все гуще пропитываясь атмосферой Прикордонного, невольно начинал думать о своих сыновьях, как о чем-то далеком, нереальном, призрачном. Объяснение этому он отчасти уже находил: его дети не разделили его идеалы. А ведь люди с этими идеалами выстояли в